Слякоть, холод, скука.
— Не забудь, попадья, приготовить мне к утру фланелевые кальсоны, — говорит отец Ипат матушке. — Покойник… Завтра хоронить.
— Кого это? — спрашивает матушка.
Отец Ипат смотрит на нее октябрем и невольно бросает:
— Кого надо. Этакое ненастье бог послал…
— А покойник-то богатый? Вот крыша текет.
— На этого покойника стекла вставим и печь переложим. Сахару надо запасти… Сахар дорожает. Крыша подождет.
* * *
А старик-покойник недвижимо лежал в гробу. Ему тоже противна эта погода: зажмурился навеки.
В купеческом доме тишина. Только монахиня бредит в переднем углу по книге, в ее руках восковая свеча, и лицо ее желто, как воск. Да еще там, через три комнаты, пьет чай осиротевшая семья. Щупленький, нервный дьякон Смиренский кладет в стакан варенье, лимон, сахар и, помешивая ложечкой, тоненьким тенорочком говорит:
— Да, да. Я верю в приметы, верю. И как не верить, когда мы окружены тайной бытия, а знания наши зело мизерны.
Во время разговора он часто облизывается, оскаливает зубы, оправляет лохматые волосы. Ему в рот подобострастно глядит вся семья, ожидая великих откровений. Общий любимец, кот Васька, сидя на плече хозяйки, тоже смотрит дьякону в лицо и что-то припоминает.
— Например, когда воет собака… Ежели голову вниз — всегда перед покойником. Собака чует.
При слове «собака» Васька сразу вспомнил, что дьякон похож на Полкана, того самого, что недавно задал Ваське трепку.
«Страшно, — подумал Васька и поджал уши. — Ежели залает — убегу».
— Или вещие сны… Это изумительно, — продолжал дьякон.
Он очень долго повествовал. И наконец ушел, ссылаясь на головную боль и нездоровье.
* * *
Кладбище. Утро. Такое же пасмурное, холодное, промозглое. Мокрые кресты и могилы стоят, как древние старухи с заплаканными лицами, не зная, куда пойти. Ветер шумит вершинами, срывает желтые листья. Мертвыми, неприкаянными мотыльками они опускаются в разрытую могилу, которую торопливо доканчивают два могильщика.
У самой могилы, на приступках богатой часовни-памятника, стоит обмотанный шарфом дьякон Смиренский, рядом с ним толстый псаломщик, успевший хлебнуть пивца, и кучка нищих. Нищие ругаются из-за мест.
— Я чувствую себя прескверно, — говорит дьякон, глядя на дно могилы. — Не мог идти к выносу, через весь город… Ослаб.
— Покойнику безразлично, — басит псаломщик. — Хотя, конечно, могут меньше заплатить.
— Сквалыги! — окрысился из могилы сторож, карабкаясь наверх. — Три часа торговались. А ежели с богатых не сорвать, так с кого же и взять-то? Ну, я им и загнул.
— Знамо, — сказала нищенка. — Сверх земли не ляжешь.
— А вот знаете ли, — начал надтреснуто дьякон, — видел я сегодняшней ночью вещий сон… И ужасно боюсь… И сердце мое в сугубой тревоге…
— Чу, идут! — гукнул псаломщик и, вытаращив красные глаза, стал спешно раздувать кадило.
— Давай сюда, идут… — оказал дьякон.
Вдали послышалось пение. Все сняли шапки. Процессия приближалась, хлюпая по вязкой грязи. Доносился плач и стон.
И вдруг каким-то чудом солнце прогрызло тучу, ослепительно брызнул радостный сноп лучей. Все сразу преобразилось, ожило. Пронеслась стая дроздов и села на красную, как кровь, рябину. Плач оборвался, на устах мертвеца скользнула примиренная улыбка.
И одновременно с лучами солнца откуда-то примчалась свора игривых псов. Не замечая ни солнца, ни покойника, ни грозных окриков толпы, они возле самой могилы, под ногами дьякона, затеяли веселую карусель и грызню.
— Пшли прочь! Прочь!! — истерически взвизгнул дьякон.
— Бей их! — гаркнул псаломщик, поддев ногой закувыркавшегося пуделя.
Нищие с криком бросились на псов. Дьякон, подхваченный азартом битвы, все забыл:
— Благолепие нарушать! Нна!! — Он наотмашь дважды огрел рыжего, как теленок, пса дымящимся кадилом, поскользнулся и съехал на самое дно могилы.
Собаки опрометью мчались во все стороны. Быстрее всех, перепрыгивая сразу через две могилы, тесал рыжий пёс. В его беге был заполошный звериный ужас. Тлевшая шерсть на его лохматой спине клубилась дымом.
Во время обряда погребения позеленевший дьякон весь дрожал, стучал зубами и путал возгласы.
«Конец… Верная примета»… — холодея, думал он, и сердце его замирало. А когда провозглашал вечную память, заплакал и лишился чувств.
Тучи опять заслонили солнце, и кладбище вновь покрылось мутной мглой.
Дьякон слег. Он отказывался принимать лекарства, безвольно мотал головой, говоря с убеждением доктору и плачущей жене:
— Напрасно. Не помогут ваши снадобья. Воля божья. Заживо в могилу сверзился и попа, отца Ипата, голого во сне видал.
Он так крепко верил в свои приметы, что через неделю умер.
ЗЕЛЕНЫЙ ОСТРОВОК
Товарищ Антон Словечкин, городской человек, ни разу не бывший в глухой деревне, прибыл на станцию в самый Егорьев день. Ни одной подводы. Пришлось в село Красные Звоны, куда он был командирован партией, пешком брести. Погода теплая, дороги развезло в кисель. Скакал, скакал в штиблетах по закрайкам, невтерпеж, разулся. А дорога пошла книзу, грязь сильней, засучил брюки выше колен. Весело колокола гудели, обедня кончилась.
В избе предсельсовета три бородатых мужика — красный, белый, черный, — обхватив друг друга за шею, сидели под березками и орали песни.
— Эй ты, хлюст! — хрипло крикнул красный вошедшему Словечкину. — Перекрести рожу-то! Ты кто таков?
— Политрук Словечкин.
— А-а-а, здрасте, здрасте, — спохватившись, сладко и нежно проговорил красный. — Извините, прошибся, не признал. Премного довольны вам. Бумажка об вас получена, да. Садитесь, товарищ. Пивца? Кум, двинься! Примерз?! Ишь ты развалился, как в санях. А я — Трифон Козырев, сельсовет, главнеющее лицо. Садись! Баба, плесни-ка еще щец порядочно…
— Ведь вы коммунист? — опустился на скамью Словечкин.
— Да, выходит — навроде коммуниста. Приняты.
— А почему же у вас иконы?
— А так, ни к чему. Так что бабе удовольствие, — сказал сельсовет и покосился на жену.
— А что же иконы, — вступились черный с белым, — иконы стоят и стоят, пить-есть не просят и налогу с нас не требуют.
— Зато поп, наверное, требует, — вскинул голову Словечкин.
— Дак мы попа не садим на божничку-то, — сказали белый с черным.
— А это вот у меня висит портрет Карломарса, — обернулся к стене хозяин и махнул рукой на пустое место. — Баба! — крикнул он. — Ты куда, дурья твоя башка, Карломарсов портрет задевала?
— Сейчас, — робко откликнулась женщина и полезла на верхнюю полку, где стояли кринки с молоком.
— Да что у тебя нет другой-то покрышки, черт? То есть невозможно с таким народом по всей программе жить. Башку проломаю за портрет! Дай-ка пива сюда порядочно. Хлебай, товарищ… Щи жирные.
Ели из общей деревянной чашки. Товарищ Словечкин брезгливо морщился.
— Что это? — с ужасом крикнул он и бросил ложку.
— Это? — переспросил хозяин. — Это по-нашему называется таракан. Баба. Что ж ты, халява, тараканов не выудила. Гостю вредно сделалось.
— Вреда в таракане нет, — успокаивали гостя черный с белым.
— Я, товарищ, голосую повторить пивца стакашек. Пиво крепкое, с игрой, — угощал сельсовет. — А то лучше самогоночки…
— Нет, — отказался Словечкин. — А вот пособите мне митинг вечером устроить…
— Митинг? — удивился сельсовет. — Да у нас сегодня вся деревня гуляет.
— Сегодня Егорий-батюшка… Старый стиль, — подхватили черный с белым. — Праздник огромадный живет.
— Оно, положим, — перебил хозяин, — теперича этот праздник дрянь стал: коровий праздник.
— Сам ты дрянь, пьяница! — крикнула от печки баба.
— Молчи! Не суйся! Вот раньше, бывало, при старом режиме в Питере праздник устраивали георгиевским кавалерам. Двадцать оркестров военных, а мы в переднем ряду. Как двинут-двинут, аж вихорь загудит, знай, за кресло держись крепче, а то живо с переду на галерку улетишь. Опосля того я месяца два глухой был. Вот это праздник!..
— Что же, ты скучаешь о довоенном режиме-то? — спросил Словечкин.
— Кто, мы?! — вскричал хозяин. — Да обгадь его черт горячим дегтем, твой старый режим! Да как ты можешь, товарищ, этакие слова голосовать?! Тьфу! Пей пиво-то.
— Ну, ладно, — улыбнулся Словечкин.
— А вот скажи, дядя Трифон, откровенно: ты был сегодня в церкви-то?
— Кто? Я?! — подскочил захмелевший сельсовет, и красная борода его вытянулась горизонтально. — Да чтоб я пошел на коровий ихний праздник?! Да чтоб…
— Был, был! — язвительно крикнула жена.
— Бы-ыл?! Я был? — подбоченился и стиснул зубы Трифон. — А ты, стерва-баба, видела? Косы вырву!
— Кабы не видала, так и не говорила бы. Чего ты врешь-то зря!